Понемногу появляются признаки приближения спектакля: служитель вынес на авансцену и прикрепил к занавесу, со стороны публики, доску с надписью: «Лондон». Теперь публика знает место действия пьесы. Другие служители в то же время развешивают по стенам сцены ковры, прикрепляют к ним черные квадратные картоны с двумя перекрестными белыми полосами: это окна; все вместе взятое должно обозначать, что действие происходит в доме, в комнате. В глубине сцены, у задней стены, небольшое возвышение, задернутое отдельным занавесом: это горы, балкон, палуба корабля, крыша дома – что угодно, смотря по надобности. Здесь происходит знаменитая сцена на балконе между Ромео и Джульеттой, здесь и замок Макбета, и король Дункан, будто бы отворяя окно, вдыхает чистый воздух Шотландии, здесь же ставится и кровать Дездемоны, умерщвляемой ревнивым Отелло. Между коврами картонные двери, в углу картонный же балдахин: он может понадобиться, если в числе действующих лиц есть король. По сторонам сложено еще несколько картонов: на одном нарисовано дерево – это лес или сад, на другом крест или могильный камень – это внутренность церкви, кладбище. Крайняя бедность сценической обстановки с избытком окупается неистощимым богатством фантазии зрителей, которые в правдоподобии не нуждаются и способны вообразить и представить себе что угодно: точь-в-точь дети, разыгрывающие на большом отцовском диване охотничьи и разбойничьи сцены из Майн Рида или Купера. «У Шекспира, – как пишет один из критиков, – главным машинистом является воображение публики: она до того молода и богата избытком фантазии, что охотно принимает шесть фигурантов за сорокатысячную армию и при помощи одного только барабанного боя легко представляешь себе все баталии Цезаря, Кориолана, Генриха V и Ричарда III». Уже Бен Джонсон замечал, что на сцене нередко целая война Алой и Белой Розы изображается тремя заржавленными мечами. Современник Шекспира, поэт-аристократ сэр Филип Сидни, не одобряет романтической вольности тогдашней драмы: «Смотрите – вот три дамы вышли прогуляться и нарвать цветов: вы, конечно, представляете себе на сцене сад. Но через некоторое время вы услышите тут же разговор о кораблекрушении и вас покроют позором, если вы не представите себе скалы и море. Вот две армии с четырьмя мечами и одним щитом: и чье черствое сердце не испытает при этом всех треволнений генеральной баталии?» Но повторяем, публика так молода и непритязательна, так не избалована сценическими эффектами, что легко оказывается во власти иллюзии, какой нам, в наш рассудочный век, не достигнуть никакими средствами науки и технического умения.
Вот сцена готова; один за другим приходят актеры и скрываются за драпировкой, чтобы переодеться: уборных нет. Среди артистов мы совсем не замечаем женщин: во времена Шекспира актрис не было, и все женские роли исполнялись молодыми людьми; идеальные женственные образы Офелии, Дездемоны, Корделии, Имоджены создавались мужчинами. Но вот уже в ложах показались дамы; из них большинство в масках, – предосторожность не лишняя, особенно на первом представлении новой пьесы: литературные нравы таковы, что скромность женщины легко может подвергнуться неприятному испытанию; да и партер иной раз не поцеремонится запустить чем-нибудь в ложу. Однако дамы разодеты: на них мантильи или накидки из ярких или нежных шелковых материй: «Одни небесно-голубого цвета, другие жемчужного, третьи красного, как пламя, или бронзового; корсажи из белой серебряной парчи, вышитой изображениями павлинов и разных плодов и цветов; внизу – свободное, ниспадающее широкими складками пурпурное платье с серебряными полосками, подобранное золотым поясом, а над ним другое, широкое, из лазурной серебряной парчи, выложенной золотыми галунами. Волосы искусно завязаны под богатою диадемой, сверкающей, как огонь, от множества драгоценных камней; сверху ниспадает до самой земли прозрачная вуаль; обувь лазурного или золотого цвета усыпана также рубинами и алмазами» (это описание, похожее на волшебную сказку, можно прочитать целиком в феерии Бена Джонсона «Маска Гименея»). Присоедините к этому алмазные и жемчужные ожерелья, такие же серьги, браслеты и кольца, огромные опахала из страусиных перьев – и вы поймете, как мало гармонирует эта сказочная роскошь с грязною бедностью дощатой загородки, где помещаются дамы в своих ослепительных богатых нарядах.
Вот на сцене, за опущенным занавесом, раздается шум, восклицания, движение, хохот: это Бёрбедж, играющий сегодня роль кардинала Вулси, вышел поздороваться с друзьями-джентльменами. Его окружает золотая молодежь, всё собутыльники: он всем приятель, со всеми одинаково фамильярничает. А ведь еще недавно королевские и церковные указы приравнивали актеров к вожакам медведей, канатным плясунам и т. п. Только крупные таланты шекспировской эпохи впервые завоевали актерам сносное положение в обществе. Партер прислушивается к движению на сцене и догадывается: «Браво, Бёрбедж!» – раздается в толпе. Даровитый артист показывает на минуту свое лицо между занавесок, раскланивается, делает уморительную гримасу. Дикий вопль восторга, гиканье, аплодисменты, взлетающие кверху шляпы приветствуют всеобщего любимца. На авансцену выходят музыканты: их десять человек, все они итальянцы, и все приписаны к артистам его величества. Три раза прозвучали трубы: это сигнал к началу. Раздвигаются обе половинки занавеса, к решетке подходит актер в традиционном черном бархатном плаще, с ветвью лавра в руках. Это Пролог: он ждет, покуда угомонится толпа. Шум постепенно стихает. Он говорит: